Суриков - Страница 12


К оглавлению

12

Гребнев брал меня с собою и акварельными красками заставлял сверху холма города рисовать. Plein air, значит. Мне 11 лет тогда было. Приносил гравюры, чтобы я с оригинала рисовал. „Благовещенье“ Боровиковского, „Ангел молитвы“ Неффа, рисунки Рафаэля и Тициана. У меня много этих рисунков было. Все в академии пропали. Теперь только три остались. А вспоминаю — дивные рисунки были. Так тонко сделаны. Помню, как рисовал, не выходило все. Я плакать начинал, а сестра Катя утешала: „Ничего, выйдет!“ Я еще раз начинал, и ведь выходило. Вот посмотрите-ка. Это я все с черных гравюр, а ведь краски-то мои. Я потом в Петербурге смотрел: ведь похоже угадал. Ведь как складки эти тонко здесь сделаны. И ручка. Очень мне эта ручка нравилась — так тонко лепится. Очень я красоту композиции уже тогда любил. И в картинах старых мастеров больше всего композицию чувствовал.

Тут со мной еще один случай был. Там, в Сибири, у нас такие проходимцы бывали. Появится неизвестно откуда, потом уедет. Вот один такой на лошади проезжал. Прекрасная была у него лошадь — Васька. А я сидел, рисовал. Предлагает: „Хочешь покататься — садись!“ Я на его лошади и катался. А раз он приходит, говорит: „Можешь икону написать?“ У него, верно, заказ был. А самой рисовать не умеет. Приносит он большую доску, разграфленную. Достали мы красок немного, краски четыре. Красную, синюю, черную да белила. Стал я писать „Богородичные праздники“. Как написал, понесли ее в церковь святить. А у меня в тот день сильно зубы болели. Но я все-таки побежал смотреть. Несут ее на руках, а она такая большая. А народ на нее крестится — ведь икона и освященная. И под икону ныряют, как под чудотворную. А когда ее святили, священник, отец Василий, спрашивает: „Это кто же писал?“ Я тут не выдержал: „Я“, — говорю. — „Ну так впредь икон никогда не пиши“.

А потом, когда я в Сибирь приезжал, я ведь ее видел. Брат говорит: „А ведь икона твоя все у того купца. Поедем посмотреть“.

Оседлали коней, поехали. Посмотрел я на икону — так и горит. Краски полные, цельные, большими красными и синими пятнами. Очень хорошо. Ее у купца Красноярский музеи купить хотел — ведь не продал. Говорит: „Вот я ее поновлю, так еще лучше будет“. Так меня прямо тоска взяла.

После окончания уездного училища поступил я в IV класс гимназии — тогда в Красноярске открылась. Но курса не кончил. Из VII класса пришлось уйти. Средств у нас не было. Подрабатывать приходилось. Яйца пасхальные я рисовал по три рубля за сотню.

Губернатор Замятин хотел меня в Академию определить. Велел собрать все рисунки и отправил их в Петербург. Но ответ пришел: „Если хочет ехать на свой счет, пускай едет. А мы его на казенный счет не берем“.

Очень я по искусству тосковал. Помню, журналы тогда все смотрел художественные. Тогда журнал издавался „Северное сияние“. И „Художественный листок“ Тимма. времен еще Крымской войны. Пушка одна меня, помню, очень поражала, как она огнем полыхает.

Мать какая у меня была: видит, что я все плачу — горел я тогда, так мы решили, что я пойду пешком в Петербург. Мы вместе и план составили: пойду я с обозами, а она мне 30 рублей на дорогу давала. Так и решили.

А раз пошел я в собор — ничего ведь я и не знал, что Кузнецов обо мне знает, — он ко мне в церкви подходит и говорит:

„Я твои рисунки знаю и в Петербург тебя беру“.

Я к матери побежал. Говорит: „Ступай, я тебе не запрещаю“. Я через три дня уехал, 11 декабря 1868 года. Морозная ночь была, звездная. Так и помню улицу, и мать темной фигурой у ворот стоит.

Кузнецов — золотопромышленник был. Он меня перед отправкой к себе повел, картины показывал. А у него тогда и Брюллова был портрет его деда. Мне те картины понравились, которые не гладко написаны. А Кузнецов говорит: „Что ж, а те лучше“.

Он в Петербург рыбу посылал в подарок министрам. Я с обозом и поехал. Огромных рыб везли: я наверху воза на большом осетре сидел. В тулупчике мне холодно было, коченел весь. Вечером как на станцию приедешь — пока еще отогреешься. Водки мне дадут согреться. Потом в пути я себе доху купил.

Барабинская степь пошла. Едут так с одного извозчичьего двора до другого. Когда запрягают, то ворота на запор. Готово? Ворота настежь. Лошади так и вылетят. В снежном клубе мчатся.

Было тут у меня приключение: подъезжали мы уже к станции. Большое село сибирское. У реки внизу уже огоньки горят, спуск был крутой: „Надо лошадей сдержать“.

Мы с товарищем подхватили пристяжных, а кучер коренника — да какое тут! Влетели в село. Коренник что ли неловко тут повернул, только мы на всем скаку вольт сделали, прямо в обратную сторону: все так в разные стороны и посыпались… Так я… Там, знаете, окошки пузырные, из бычьего пузыря делаются… Так я прямо головой в такое окошко угодил. Как был в дохе — прямо внутрь избы влетел. Старушка там стояла, молилась. Так она меня за черта что ли приняла, как закрестится… А ведь не попади я головой в окно, наверное бы насмерть убился. И рыба вся рассыпалась. Толпа собралась. Подбирать помогали. Собрали все. Там народ честный.

До самого Нижнего мы на лошадях ехали — четыре с половиной тысячи верст. Там я доху продал. Оттуда уже железная дорога была. В Москве я только один день провел. Соборы меня поразили. А 19 февраля 1869 года мы приехали в Петербург. На Владимирском остановились, на углу Невского. В гостинице „Родина“».

VI. Академия

Академия встретила Сурикова очень неприветливо. «А где же Ваши рисунки?» — спросил инспектор Шренцер, когда он явился с трепетом немедленно по приезде в Академию.

Суриков объяснил, что рисунки в свое время были посланы губернатором Замятиным и должны находиться в Академии.

12